Амин Э., Трифт Н. Внятность повседневного города // Логос. № 3/4 (34). 2002: http://www.ruthenia.ru/logos/number/34/14.pdf

 

«…представление о месте, например, будет более адекватным, если мы увидим в нем не столько нечто постоянное, сколько момент столкновения, не “наличествующее”, фиксированное в пространстве и времени, но изменчивость событий, извилины и текучесть взаимосвязей»

 

Беньямин В. Шарль Бодлер. Поэт в эпоху зрелого капитализма // Беньямин В. Маски времени. Эссе о культуре и литературе. — СПб.: Симпозиум, 2004.

 

«Со времен Луи Филиппа у буржуа обнаруживается стремление компенсировать то, что их частная жизнь в большом городе проходит бесследно. Они пытаются решить эту проблему в собственных четырех стенах. Это выглядит так, словно для них дело чести — оставить в вечности след если не своих земных дней, то своих предметов быта и обстановки. Буржуа неутомимо собирают отпечатки множества предметов; они создают футляры и чехлы для тапочек и карманных часов, термометров и рюмок для яиц, столовых приборов и зонтов. Они предпочитают плюшевую и бархатную обивку, хранящую след от каждого прикосновения. Для маккартовского стиля — стиля конца Второй империи — квартира становится своего рода шкатулкой. Стиль делает ее футляром для человека и укладывает его туда со всеми его принадлежностями, обеспечивая сохранность человеческого следа, как природа хранит в граните след умерших растений» С. 95.

 

«Когда Бодлер говорит о “религиозном экстазе больших городов”, то неназванным субъектом этого состояния можно было бы считать товар» С. 109.

 

Бодрийяр Ж. Город и ненависть // Логос. № 9. 1997. С. 107—117.

 

«Когда строят образцовые города, создают образцовые функции, образцовые искусственные ансамбли, все остальное превращается как бы в остатки, в отбросы, в бесполезное наследие прошлого. Строя автостраду, супермаркет, супергород, вы автоматически превращаете все, что их окружает, в пустыню. Создавая автономные сети сверхскоростного, программируемого передвижения, вы тут же превращаете обычное, традиционное пространство взаимообщения в пустынную зону. Именно так обстоит дело с транспортными артериями, рядом с которыми образуются пустующие территории. Именно так будет обстоять дело и в будущем, когда рядом с информационными артериями образуются информационные пустыни, возникнет своего рода информационный четвертый мир — убежище всех изгоев, всех тех, кого отвергли средства массовой информации. К нему добавится интеллектуальная пустыня, населенная мозгами, оставшимися без работы по причине предельной усложненности самих информационных сетей. Ее будут населять, но уже в неизмеримо большем количестве, потомки тех миллионов безработных, что ныне изгнаны из мира труда» С. 108.

 

Глазычев В. Представление о городе и технологии управления средовым развитием. Типология городов // Прогнозис. № 1 (2), весна 2005: http://journal.prognosis.ru/a/2005/04/10/46.html

 

«Пустое публичное пространство, находящееся не в частной, а в коммунальной собственности, есть непременное условие города: есть такое пространство — есть город, нет его — нет города»

 

важный «признак и вместе с тем функция городского существования — значительное количество в любой момент времени ничем не занятых людей»

 

«Город отличается от предгорода, “недогорода” и “негорода” принципиальным качеством — наличием городского сообщества. Если его нет — города еще нет или уже нет. С этой точки зрения на территории Российской империи до 1870-х гг. не было ни одного города, были лишь поселения, имевшие внешние признаки города, форму города, потому что городского права как отдельной области права не существовало. До 1870-х гг. на территории России не было самосознающего сообщества, способного выступить как сложная сеть групп, клубов, сил давления, имеющего средства и формы выразить свою позицию публичным, неподцензурным способом, вырабатывающего собственную культурно-экономическую политику, опирающегося на субъектов, вкладывающих средства в развитие городского сообщества, т. е. не существовало города как среды, в которой такое сообщество способно функционировать. После 1928 г. его в Советском Союзе уже не существовало»

 

«…город является, прежде всего, системой “кулис”, которая обеспечивает возможность смотреть друг на друга, смотреть разнообразно, богато, любопытно»

 

«Ради чего была устроена главная улица? Эта протяженная театральная кулиса была устроена ради шествий и исключительно ради них, потому что утилитарной потребности в главной улице нет никакой»

 

«Недогород имеет хорошее название — слобода. Это сугубо функциональное поселение»

 

«Москва — вполне типичный негород, потому что уже 25—30 лет назад она преодолела критическую величину собственно города, в котором возможно единое сообщество. Ту критическую величину, за которой любые социальные группы распадаются на подгруппы, почти никогда не соприкасающиеся друг с другом»

 

Глазычев В. Слободизация страны Гардарики: http://www.glazychev.ru/books/slobodizatsia.htm

 

«…при успешной имитации формы города собственно городское начало в России словно бы органическим образом отсутствовало прежде и отсутствует напрочь теперь»

 

«Под городской культурой Европой уже лет пятьсот понимается … культура вообще — особая среда порождения, распространения и обмена ценностей между относительно свободными гражданами, каковых греки именовали “политеи” или причастные к политике»

 

«При имитации формы города происходит натуральное высвобождение от последних следов реальности человеческого существования»

 

«Популярное в прошлом веке суждение о Москве как большой деревне неверно по существу — она была и остается рыхлой агломерацией слобод … [и] “сел”»

 

«традиция подмены города одной “формой города”»

 

«Всеобщий, тотальный характер ведомственной принадлежности человеческого существа еще раз устранял границу между городом и негородом, оставляя за собственно “городом” только полулегальный мир “дна”»

 

«…всепроникающая система “почтового ящика” (что может лучше выразить уравнивание точек пространства, чем почтовая кодировка) осталась имплантирована в тело социального пространства более чем надолго»

 

«Полицейская часть была естественной “монадой” городского бытия, в целом недурно обеспечивая обратную информационную связь и сбор статистических сведений по линии Министерства внутренних дел. <…> Советская власть оценила устоявшуюся систему как добротную и ограничилась тем, что удесятерила ее численное выражение: полицейские части оказались расчленены на значительно более мелкие милицейские участки, так что ежедневный ритуал обхода “участковым” стал неотъемлемым элементом жизни теперь уже каждой коммунальной квартиры, а все еще сохранившийся корпус дворников оказался стократ усилен корпусом управдомов и доверенных квартиросъемщиков. На этом социальная форма города остановила свое развитие и с хрущевского времени пребывает в состоянии неуклонной поступательной деградации, пышный декаданс которой пришелся уже на наши замечательные дни почти полной свободы выражения откровенной силы»

 

«…культура в своих основных компонентах формируется и развивается отнюдь не в городе, а в дачных зонах обеих столиц»

 

«…городская среда все в большей степени оборачивалась сосуществованием нового кремлевского “двора” с его обособленными от прочих смертных “поместьями” и слободским миром припромышленного бытия, интенсивно окрашенного вторжением “лимитного” контингента»

 

«Слободское непременно означало временное, в любой момент готовое к изгнанию, сносу и перемещению, обустраивающееся кое-как, чтобы день прожить, принципиально чуждое и даже враждебное всякому оттенку стабильности, наследуемости, вкореняемости. Нельзя сказать, чтобы понятие о собственности вовсе было чуждо слободе, однако распространялось оно исключительно на невеликую движимость, скудный предметный мир, почти целиком вмещавшийся в пару “фибровых” чемоданов с уголками, тогда как за кой-как латаным забором простирается сразу же “дикое поле”. Нельзя также сказать, чтобы мир слободы был напрочь лишен чувства прекрасного, однако и оно охватывало собой скорее одежду по особой слободской моде и непременные картинки из “Нивы” (в советское время — из “Огонька”), никоим образом не простираясь на выстройку внешнего облика жилищ»

 

«Отраслевая машина управления, по определению не видящая вообще города как единого института, являющегося опорой городскому социуму, выросла в значении на порядок, как только высвободилась из-под партийной сетки, хоть как-то интегрировавшей город по территориальному принципу: четыре из пяти московских вице-премьеров, представляющие интересы строительного комплекса, — рекорд, вполне достойный книги Гиннеса»

 

«В опоре на старую российскую традицию большевикам все же удалось достичь той меры распада, атомизации общества, когда какое бы то ни было ассоциирование или объединение интересов автономных личностей в городские структуры снизу вверх оказалось заблокировано — и не столько злокозненностью начальств, сколько отсутствием даже в зародыше того корпоративного начала, без которого городская форма цивилизации невозможна»

 

Лефевр А. Идеи для концепции нового урбанизма // Социологическая теория: История, современность, перспективы. Альманах журнала «Социологическое обозрение». — СПб.: Владимир Даль, 2008. С. 145—155.

 

«Городские ансамбли, особенно самые большие, демонстрируют в действии аналитическую мысль (или, если угодно, чисто аналитический разум), доведенную до крайних пределов» С. 147.

 

«В крупных городских ансамблях, рассматриваемых в рамках ничем не ограничиваемого аналитического и технического подхода, наблюдается доведенное до крайних пределов расслоение» С. 148.

 

«Это далеко не все. Тот же фактор дал возможность выделить то, что представлялось в живом организме старого города (спонтанного или исторического) как единое целое — функции. На всех уровнях — на уровне жилища, дома, соседского сообщества, квартала, города в целом — функции, совершенно иначе выглядевшие в спонтанном городском организме, оказались дифференцированными и обособленными. Это — функции обмена, оборота, труда, культуры, досуга и т.д. Архитекторы и урбанисты осуществили во времени и пространстве анатомический и гистологический анализ старого города» С. 148.

 

«Для других новые городские ансамбли, напротив, являются симптомом того, что технико-бюрократическое общество начинает создавать свою среду. Оно пространственно воплощает фундаментальный принцип отчуждения и принуждения. Новые городские ансамбли предвещают концентрационную организацию повседневной жизни. Новый город (скажем, первый приходящий на ум город — Бразилиа) оказывается инструментом и микрокосмом бюрократического «Weltanschauung» (мировоззрения) с его интеграционной техникой (которая, впрочем, терпит неудачу, вызывает молодежные бунты, сохраняет разделение людей, сводит их активное участие в общественной жизни к простому просмотру телевизионных спектаклей, кино и т. д.)» С. 149.

 

«Мы выделим тем самым унифункциональные объекты …, мультифункциональные объекты (например, кафе, ларьки, рынки в качестве мест встречи и ячеек коллективной жизни, мест торговли и обмена услугами) и, наконец, трансфункциональные объекты (например, памятники, которые несут определенные функции и, кроме того, имеют символический, эстетический, культурный и даже космический характер, несводимый к функциональности)» С. 149—150.

 

«Создание мультифункциональных или даже трансфункциональных сооружений стоит, таким образом, в порядке дня обновленного урбанизма» С. 150.

 

«В новых городских ансамблях отсутствие спонтанной и органичной общественной жизни доходит до полной “приватизации” существования. Люди уходят в семейную, “приватную” жизнь. И такой уход наблюдался повсеместно в последние годы в высоко развитых индустриальных странах, там, где не ставились открыто и публично политические проблемы. Форма существования людей в крупных городских ансамблях доводит до предела общую тенденцию. К несчастью, из-за большого количества детей и демографической структуры, свойственной новым городским ансамблям, из-за звукопроницаемости стен и перекрытий, из-за шума, из-за неумеренного потребления контролируемых “масс-медиа” (особенно телевидения), играющих роль наркотиков, из семейной жизни исчезает интимность. Пропадает то, что в ней ищут. “Приватная” жизнь вязнет в промискуитете, исчезает в потоке шумов и поверхностной информации. Происходит драматическое превращение ее в “приватную жизнь” в самом крайнем смысле слова, иначе говоря, в состояние лишенности и фрустрации, которое терпят, подчиняясь своего рода общественному, человеческому оцепенению» C. 151—152.

 

Лэш К. Восстание элит и предательство демократии / Пер. с англ. Дж. Смити, К. Голубович, О. Никифорова. — М.: Логос, Прогресс, 2002.

 

«Люди, утратившие навык самопомощи, живущие в городах и пригородах, где торговые центры заместили собой круг соседства, и предпочитающие компанию близких друзей (или просто компанию телевизора) духу неформального товарищества улицы, кофейни или закусочной, едва ли заново изобретут общину только потому, что государство оказалось столь неудовлетворительным ее заменителем. Рыночная механика не залатает ткань общественного доверия. Напротив, действие рынка на культурную инфраструктуру столь же разъедающее, как и действие государства» С. 82.

 

«Если элиты говорят лишь сами с собой, то одна из причин этого — отсутствие институций, которые сделали бы возможной общую беседу поверх классовых границ. Гражданская жизнь требует обстановки, где бы люди сходились на равных, невзирая на расу, класс или национальное происхождение. По причине упадка гражданских институций, от политических партий до публичных парков и неписаных мест встречи, беседа сделалась почти столь же узкоспециальной, сколь и производство знаний. Социальные классы разговаривают сами с собой, на своем собственном диалекте, недоступном для посторонних; общаются они между собой лишь по торжественным случаям и официальным праздникам. Парады и другие подобные зрелища не восполняют недостатка в неформальных встречах. Даже пивная и кофейня, поначалу, кажется, ничего общего не имеющие с политикой или искусством жизни в городе, вносят свою лепту в не знающую берегов, раскованную беседу, на которой процветает демократия, — теперь же и им грозит истребление по мере того, как питейная и закусочная в округе по соседству уступают место торговым центрам, заведениям с едой на скорую руку и на вынос. Наш подход к еде и питью все меньше и меньше связывается с культом и обрядом. Он сделался чисто функциональным. Мы едим и пьем на ходу. Наша привычная гонка не оставляет ни времени, ни — что важнее — мест для хорошего разговора. И это в городах, вся суть которых, можно сказать, — ему благоприятствовать» С. 95.

 

«Без хорошего разговора город становится именно тем местом, где главная забота — чтобы попросту “день пролетел”» С. 96—97.

 

Третье место

 

«…товарищество третьего места поощряет, неприметным образом, доблести, которые правильнее связывать с политической жизнью, нежели с “гражданским (civic) обществом”, составленным из добровольных объединений» С. 98.

 

«Звучащая фоном музыка заступает место беседы» С. 99.

 

«Либеральная политика направлена, в сущности, на то, чтобы переделать город по образу текучей, подвижной элиты, которая видит город попросту как некое место, где можно работать и развлекаться, но не как то место, где следует пускать корни и растить детей, жить и умирать» С. 108.

 

Люббе Г. Охрана памятников, или парадоксы стремления старое вновь сделать старым // Прогнозис. № 1 (2), весна 2005: http://journal.prognosis.ru/a/2005/04/10/41.html

 

«Итак, в чем же состоит положительный смысл историзированного наглядного представления о прошлом, угроза которому, тем не менее, заложена в условиях его реализации? Кратчайший из всех встреченных мною до сих пор ответов на этот вопрос принадлежит градостроителю и архитектору Бенедикту Хуберу, и касается он охраны памятников. Приведем этот ответ и здесь: “В случае, если в год сносится более двух-трех процентов старых построек”, расположенных в рабочих и жилых кварталах наших городов и деревень, “и их место занимают постройки новые”, то по мнению Бенедикта Хубера “граждане чувствуют себя неуверенно и соответственно реагируют”. Обусловленная темпом происходящих изменений утрата доверительной близости — это правдоподобное побочное следствие происходящих изменений. А причиной этого является исторически беспрецедентная динамика эволюции нашей жизненной среды, создаваемой градостроительством. Столь же правдоподобно и то, что этим обусловлены и усилия защитников памятников архитектуры, равным образом беспрецедентные по масштабу и профессиональной исторической квалификации. Их достижения представляют собой результат работы по восполнению обусловленной темпом происходящих изменений утраты доверительной близости. Консервируя прошлое, защитники памятников архитектуры защищают условия возможности поддерживать опыт непрерывности. Они защищают узнаваемость. Они удерживают в настоящем то, что связывает современность с прошлым в коллективных и индивидуальных воспоминаниях»

 

«Более всего вызывает визуальное неприятие вид деталей, которые соответствуют старому образцу, но явно не несут ни малейшей функциональной нагрузки и в силу этой нефункциональности являются еще и дисфункциональными. <…> Именно это позволяет нам выдвигать эстетическое требование возможности распознавания в законсервированном памятнике — коль скоро он представляет собой нечто большее, чем экспонат музея под открытым небом — его собственной актуальной полезности»

 

«Защита памятников вызывает … возмущение в случаях, когда напряжение между качеством старинности и функциональностью становится чрезмерным»

 

«…для будущего сохраняется не памятник прошлого, а феномен, образовавшийся в результате смешения этого памятника с мероприятиями по его охране»

 

«…поборник консервативного историзма, предпочитающий сохранившиеся в неизменном виде руины отреставрированному облику дошедшего до нас в развалинах исторического произведения архитектуры, также наслаивает — хотя поначалу и не столь заметно — на оригинальные развалины собственную практику консервации. Можно даже сказать и так: с более долгосрочных позиций его действия выглядят даже непригляднее, чем действия реставратора. Последний, по крайней мере, восстанавливает превратившиеся в руины исторические здания, и работы по восстановлению этих сооружений по своей прагматике соответствуют усилиям по их поддержанию, какие мы должны прикладывать для дальнейшего сохранения их полезности»

 

«Возрастающая динамика процесса модернизации ускоряет диффузию достижений модерна в пространстве. Облик культуры, в которой мы живем, становится все более гомогенным, стирая различия, связанные с происхождением составляющих этой культуры. И именно в противодействии этому эффекту, который, вслед за Шинкелем, можно назвать колонизацией нашей культуры ускоряющимся модерном, и состоит, по-видимому, смысл охраны памятников, пронизывающий ее различные эпохи. Результаты ее деятельности по консервации и реставрации наглядно демонстрируют, что процессы ускоряющейся цивилизаторской эволюции не в последнюю очередь являются процессами ускоряющегося превращения нового в старое. Спасенное от исчезновения, подвергнутое консервации старое сдерживает ту ограниченность, что ради будущего, с заботы о котором начинается всякий прогресс, привела бы к забвению того, что на темпоральной изнанке этого процесса исторически беспримерным образом все быстрее производится прошлое»

 

Эйхберг Х. Социальное конструирование времени и пространства как возвращение социологии к философии // Логос. № 3 (54). 2006. С. 76—90.

 

«Спортивное пространство становится монофункциональным» С. 77.

 

«Пространство и время не просто идут рука об руку: современный спорт, по-видимому, устанавливает господство времени над пространством. Это легко понять, если сравнить его с аристократическими развлечениями XVII—XVIII веков — танцами, фехтованием, скачками и теннисом, — которые устанавливали господство пространственного порядка над временной динамикой, социальной геометрией тела. Современный спорт, напротив, не предполагал структурирования геометрического мира при помощи сдержанных, благородных и ритмичных движений; скорее, происходило “исчезновение” пространства в процессе его освоения спортом, превращение его в ровную панораму, стертый горизонт и стандартизованную область для проецирования обтекаемых тел. Пространство примерно отвечает единообразным условиям и рамкам для спортивной временной динамики производства результатов. Спортивных рекордов, измеряемых в сантиметрах, намного меньше, чем рекордов, измеряемых в секундах, и даже эти немногочисленные “пространственные” рекорды (как в прыжках или метании) служат кирпичиками динамической временной организации, преодолевая сложившийся горизонт в стремлении к открытому будущему. Иерархия современной культуры движения может быть сформулирована так: достижение результатов — ускорение времени — стандартизация пространства (или его расширение)» С. 78—79.

 

«…бег трусцой и другие подобные явления, скорее, лучше считать антиспортом: они создают вневременные островки в современной жизни» С. 79.

 

Новая неспешность

 

«…если современный спорт — по своему принципу дисциплины и специализации — стремится к гомогенизации национальной территории, включая все больше экспертных групп, специализированных национальных организаций и монофункциональных сооружений, то пространство праздника всегда остается точечным и локальным, сочетая различные виды движения в одном ситуативном событии здесь и сейчас. Если пространством современного спорта служат территориальные площади, то пространство игр и праздников образует место, и это место — со всеми своими особенностями и экологией — организационно согласуется с темпоральным измерением события» С. 83—84.

 

«Кем мы являемся, когда бьем по мячу? Какова наша базовая пространственность и темпоральность в движении и социальных отношениях? И как они меняются, когда мы меняем игру, меняем то, что мы называем историей? Иными словами, покажи мне, как ты бегаешь, и я расскажу тебе об обществе, в котором ты живешь» С. 89.

 

Сеннет Р. Каждый — сам себе дьявол. Париж Умбера де Романа // Логос. № 3 (34). 2002.

 

<…>

 

Различие между пространством и местом становится в городе основополагающим. Оно включает не только эмоциональную привязанность к месту жительства, но также и опыт времени. В средневековом Париже гибкое использование пространства начинается совместно с появлением корпорации — института, обладающего правом менять сферу своей деятельности с течением времени. Экономическое время протекало в использовании возможностей, в получении выгоды от непредвиденных событий. Экономика способствовала сочетанию функционального использования пространства и выгодного использования времени. Напротив, христианское время основывалось на жизни самого Христа, на истории, которую люди знали наизусть. Религия содействовала эмоциональной привязанности к месту вкупе с чувством повествовательного времени, сюжет которого определен раз и навсегда.

Ранние христиане, «отворачивавшиеся» от мира, обладали чувством надвигающихся перемен, но у них отсутствовало место; новообращенным ранним христианам не выдавалось карты, на которой был бы обозначен пункт назначения. Теперь же христианин имел и место в мире, и путь, которым следовать, но экономическая деятельность словно бы отталкивала его и от того, и от другого. В этом конфликте между экономикой и религией участвовало и ощущение собственного тела. В то время как христианское время и место вытекало из способности тела к состраданию, экономическое время и пространство вытекало из его способности к агрессии. Эти противоречия места и пространства, случайных возможностей и заданности, сострадания и агрессии, происходили в душе каждого буржуа, пытающегося и сохранить веру, и извлекать прибыль.

 

<…>

 

2. ЭКОНОМИЧЕСКОЕ ВРЕМЯ

 

Гильдия и корпорация

 

Средневековая гильдия создавалась как орудие защиты от экономического самоуничтожения. Гильдия ремесленников объединяла всех работников данной отрасли в единый орган; хозяева оговаривали обязанности, условия повышения в должности и доходы наемных помощников и подмастерьев в контракте, определявшем всю карьеру работника; каждая гильдия являлась также сообществом, заботившемся о здоровье работников, а также об их вдовах и сиротах. Лопес описывает городскую гильдию как «федерацию автономных мастерских, чьи хозяева (мастера) обычно принимали все решения и диктовали условия продвижения по службе для подчиненных (наемных помощников и подмастерьев). Внутренние конфликты обычно минимизировались совместным интересом в процветании отрасли». Во Франции ремесленные гильдии назывались corps de metiers; в книге Livre des Metiers («Книга ремесел»), составленной в 1268 г., «перечислено около сотни организованных ремесел Парижа, разделенных на семь групп: пищевые ремесла, ювелирное дело и изящные искусства, металлообработка, ткачество и шитье, кожевенное дело и строительство». Хотя гильдии в принципе были независимыми органами, в действительности королевские министры управляли их работой посредством королевских уставов, написанных и отредактированных министрами, которые при их составлении в лучшем случае прислушивались к рекомендациям мастеров гильдий.

Многие уставы для парижских ремесленников содержат подробные правила поведения конкурентов в одной отрасли, а также жесткие предписания, например, запрещающие мясникам оскорблять друг друга, или о том, что должны кричать потенциальным клиентам двое уличных торговцев тканями, если они случайно встретятся. Более существенно, что в ранних уставах гильдий предпринимаются усилия по стандартизации продукции в попытке наладить коллективный контроль над отраслью; уставы определяют количество материала, положенное для данного изделия, его вес, и что более важно, его цену. Например, к 1300 г. парижские гильдии определили «стандартный каравай» хлеба, и на практике это означало, что цена хлеба определялась весом и видом зерна, используемого для его выпечки, а не рыночными процессами.

Гильдии чрезвычайно сильно опасались деструктивных экономических последствий неограниченной конкуренции. Кроме контроля за ценами, они старались контролировать количество товаров, произведенных данным ремесленником, чтобы конкуренция была направлена на качество продукции. Так, «гильдии обычно запрещали внеурочную работу после темноты и иногда ограничивали число работников, которых может нанять мастер». Попытки гильдий ограничить конкуренцию проявлялись в их отношении к ярмаркам, где гильдии контролировали и цены, и количество выставленного на продажу товара. Однако контроль за конкуренцией не прибавлял гильдиям силы.

Во-первых, интересы различных гильдий сталкивались между собой. Как пишет историк экономики Джеральд Ходжетт, в городах с сильно развитыми пищевыми ремеслами «попытки удержать фиксированные цены были менее эффективны, чем в тех городах, где купеческие гильдии старались снизить цены на продовольствие»; купцы были сильнее заинтересованы в низких ценах на продукты питания, поскольку это вело к снижению заработной платы, а следовательно, и к удешевлению производимых товаров. И хотя формальные правила гильдий становились все более изощренными, они не поспевали за переменами, сопровождающими экономический рост.

Гильдии, занимавшиеся с привозимыми издалека товарами, постоянно общались с иностранцами, и отдельные члены гильдий нередко старались вести собственные дела с этими иностранцами, не входившими в местную структуру; и когда некоторым нарушение правил сходило с рук, остальные члены гильдии выходили из повиновения. Стандартизация продукции в XII в. также начала нарушаться, так как отдельные производители, столкнувшись с жесткой конкуренцией, осваивали незанятые рыночные ниши; например, в Париже каждый мясник начал разделывать мясо по-своему. В некоторых сферах бизнеса избежать разрушительного давления рынка по-прежнему удавалось; отсутствие конкуренции было характерно для торговли такими предметами роскоши, как драгоценные камни, где не меньшее значение, чем сам товар, имели кредитные соглашения между продавцом и покупателем. Но хотя в принципе работник порой был вынужден соблюдать некие неизменные правила в течение всей своей жизни, в целом уложения средневековых городских гильдий все сильнее превращались из обязательных в церемониальные.

С ослаблением власти над своими членами гильдии пытались подчеркивать свое значение как почтенных институтов, освященных стариной — они разрабатывали ритуалы и выставляли напоказ товары, отмечавшие их прежние дни славы. Например, в середине 1250-х гг. оружейники на рынке демонстрировали доспехи древнего, тяжелого, неуклюжего типа, совсем непохожие на те, что они продавали по всей Европе. Еще позже членство в гильдии фактически превратилось в право являться в великолепных нарядах на торжественные обеды, устраиваемые гильдией в больших залах, и щеголять цепями и печатями гильдии перед людьми, которые теперь воспринимались в основном как угроза личному выживанию.

 

Гильдии являлись корпорациями, и одновременно с процессом ослабления гильдий начался расцвет других корпораций, более приспособленных к переменам. Средневековая корпорация представляла собой не больше и не меньше, чем университет. Слово «университет» в Средние века не имело узкого смысла как учебное заведение; скорее, «оно обозначало любую корпоративную организацию или группу с независимым юридическим статусом». Университет становился корпорацией, потому что обладал уставом. А устав определял права и привилегии конкретной группы людей; это была не конституция в современном смысле, и даже не общесоциальный устав наподобие Великой хартии вольностей в Англии. По словам историка юриспруденции, Средневековье скорее знало «уставы о свободах, [нежели] уставы о свободе». Группа обладала коллективными правами, которые могли быть записаны, и что важнее, переписаны. В этом отношении университет отличался от средневекового сельского феода — соглашения, которое даже в письменном виде не имело срока действия, а заключенное от имени гильдии, являлось пожизненным. Университеты с легкостью могли заново договориться — и нередко договаривались — о том, что и где они делают, в соответствии с изменившимися обстоятельствами; они были экономическими инструментами, зависящими от времени.

Феодализм «обеспечивал массам известную безопасность, которая порождала относительное благосостояние». Пусть университет и казался непрочной организацией, но в действительности право изменять свой устав и реорганизовываться способствовало его надежности. Историк Эрнст Канторовиц ссылается на средневековую доктрину rex qui nunquam moritur — «король, который никогда не умирает» — в объяснение того, почему в государстве вместе со смертью конкретного короля не отмирала также его должность: доктрина «двух тел короля» предполагала существование бессмертного короля, королевской власти, которые покидают тело очередного короля из плоти и крови и входят в тело следующего короля. Права, записанные в уставе, в известном смысле схожи с этой средневековой доктриной «двух тел». Университет продолжал существовать вне зависимости от смерти своих основателей, обращения к другому роду деятельности или смены места деятельности.

Таким образом, средневековые корпорации, занимающиеся образованием, состояли скорее из учителей, а не из зданий. Университет возникает, когда преподаватели дают уроки ученикам в нанятых залах или церквях; учебные университеты поначалу не имели своей собственности. Ученые, покинув Болонью, основали в 1222 г. университет в Падуе, и так же поступили ученые, покинувшие Оксфорд и основавшие в 1209 г. Кембридж. «Как ни парадоксально, именно в этом отсутствии собственности коренилась наибольшая сила университетов, так как они обладали полной свободой перемещения». Автономия корпорации освобождала ее от привязанности к месту и к прошлому.

Власть устава на практике соединяла миры образования и коммерции, так как для пересмотра уставов требовались люди, умело обращающиеся с языком. А языковое мастерство развивалось в учебных корпорациях. В начале XII в. Пьер Абеляр преподавал в Парижском университете теологию, проводя диспуты со своими студентами; этот процесс интеллектуального состязания (disputatio) представлял собой противоположность прежнему методу обучения (lectio), состоявшему в том, что учитель читал вслух Писание фраза за фразой и объяснял их, а ученики записывали урок. В диспуте же выдвигалось начальное предположение, которое начинало развиваться, подобно темам и вариациям в музыке, переходя туда и обратно от учителя к ученику. Хотя диспут представлялся многим церковным иерархам анафемой, заключавшей угрозу Писанию, он обладал большой привлекательностью для студентов по понятным практическим причинам: в диспуте оттачивалось мастерство, без которого студентам было не обойтись во взрослом мире конкуренции.

В средневековую эпоху решение о том, когда и как конкретная корпорация может переписать свой устав, принимало государство. Например, где-то в 1220-е годы четверых знатных парижан убедили участвовать в застройке северных набережных на Сене напротив острова Сан-Луи. Король объявил им, что если они вложат деньги в застройку, он гарантирует арендаторам знатных домовладельцев всего города, что все их старые контракты лишатся силы и они смогут переехать в эти более современные помещения. Мы в этом не видим ничего особенного, но в свое время это было эпохальным событием. Экономические перемены стали правом, гарантированным государством.

Таким образом, корпорация современного типа в первую очередь обладает правом осуществлять модернизацию. Если устав можно пересмотреть, то строящаяся в соответствии с ним корпорация обретает структуру, которая в любой момент может переступить пределы своих функций; например, если в Парижском университете из расписания убирался какой-то предмет, или его преподаватели переезжали в другое место, он не прекращал своего существования, точно так же, как современная корпорация под названием «Всеобщая стеклянная корпорация» может уже много лет не производить стекла. Корпоративная структура, позволяющая переступать пределы фиксированных функций, готова извлечь выгоду из изменения условий рынка, появления новых товаров и случайных событий. Фирма способна меняться, продолжая существование.

История происхождения корпораций проливает новый свет на смысл веберовского термина «автономия». Автономия означает способность к переменам; но автономия также требует права на перемены. Эта формулировка, для современного читателя кажущаяся самоочевидной, в свое время означала великую революцию.

 

Экономическое время и христианское время

 

В 1284 г. король Филипп Красивый обнаружил, что процентные ставки в его королевстве иногда достигают 266% годовых, но обычно составляют от 12 до 33%. Подобные расценки выглядели в глазах современников насмешкой над временем. Гийом Оксерский в своей Summa aurea, написанной в 1210—1220 гг., заявил, что ростовщик «продает время». Доминиканский монах Этьен де Бурбон в тон ему утверждает, что «ростовщики продают лишь надежду получить деньги, то есть время; они продают день и ночь». Гийом Оксерский объясняет свои слова, прибегая к сравнению с силой сострадания и чувством единения, вызываемыми Образом Христа. «Каждое существо обязано приносить себя в жертву, — говорит Гийом, — солнце обязано приносить себя в жертву, давая свет, земля обязана жертвовать всем, что может на ней вырасти»; но ростовщик лишает мужчин и женщин возможности жертвовать, присваивает себе то, что состоятельный человек мог бы отдать общине. Кредитор не может участвовать в христианской истории. Такое объяснение станет для нас более понятным, если мы вспомним, что многие люди в Средние века верили в неминуемое второе пришествие Христа. Те, кто не участвует в жизни общины как христиане, погибнут на Страшном суде, до которого осталось лишь несколько лет, а может, месяцев. Но не обязательно ждать прихода Миллениума или иметь в виду лишь ростовщиков, чтобы осознать существование глубокой пропасти, отделяющей время в христианском смысле от экономического времени.

Корпорация могла уничтожить прошлое одним росчерком пера. Таким образом, она существовала в произвольном, и, как заметил Жак Ле Гофф, очень городском времени: «крестьянин подчинялся… метеорологическому времени, смене времен года», в то время как на рынке «минуты и секунды могли создать и погубить целые состояния», как на парижских пристанях. Это городское, экономическое время имело и другую сторону. Время стало предметом потребления, измерявшимся в рабочих часах, за которые следовало платить установленное жалованье. В Париже Умбера де Романа это отмеренное время только-только начинало проявляться в гильдиях: контракты гильдий, особенно в производственных отраслях, определяли часы работы и ставки зарплаты, исчисленные на этой основе, а не по принципу сдельной платы, когда работник получал деньги за произведенный продукт. Время перемен и время, измеряемое часовой стрелкой, было двуликим Янусом экономики. Это экономическое время могло разрушать и могло определять, но было лишено сюжета — за ним не стояло никакой истории.

Теолог Гуго де Сен-Виктор, напротив, заявил, что христианская «история есть повествовательное тело». Под этим он имел в виду, что все значительные вехи в истории жизни христианина находят свое место благодаря истории жизни Христа. Чем ближе человек ко Христу, тем яснее становится смысл событий, которые иначе кажутся бессмысленными или просто случайными. Представление о том, что христианская история есть повествовательное тело, развилось из побуждений, внушаемых Образом Христа: его тело рассказывает не какую-то чужую историю, не историю, когда-то случившуюся, но вечно повторяющуюся историю; станьте ближе к нему, и вы увидите направление, в которое направлена стрела времени.

Это христианское время не знало идеи об автономии личности в том смысле, в каком она присуща корпорации. Человек в своих поступках должен руководиться не автономией, а подражанием Христу; причем последовательным подражанием, так как в жизни Христа ничего не происходило случайно. Более того, христианское время имеет мало общего с временем, измеряемым по часам. Например, продолжительность признания не имеет особой связи с его ценностью; былое перечисление грехов к эпохе Высокого Средневековья сменилось тем, что современный философ Анри Бергсон называет duree — «бытие во времени», в течение которого возникает эмоциональная связь между исповедником и кающимся. Не имеет значения, продолжалась ли она несколько секунд или час; важно лишь то, что она была.

 

Homo economicus

 

Теперь нам становится более ясно, почему Умбер де Роман говорит, что рыночный человек — «сам себе дьявол». Homo economicus жил не в каком-то месте — он жил в пространстве. Корпорации, расцвет которых начался с эпохи Коммерческой революции, обращались со временем, как с пространством. Корпорация была структурой с гибкой формой; ее длительное существование обуславливалось способностью к изменению. Ее каркас образовывали промежутки времени, с которыми она имела дело, организуя работу по принципу поденного или почасового жалованья. Ни ее автономия, ни измерение труда в рабочих часах не соответствовали повествовательному времени христианской веры. Как купец, доводящий своих конкурентов до разорения, как ростовщик, как хозяин, как игрок, ставящий на кон чужие жизни, Homo economicus мог быть дьяволом для других, но он был и дьяволом самому себе, потому что ему грозило самоуничтожение; сами институты, посредством которых он надеялся достичь процветания, могли погубить его на Страшном суде. В этом экономическом времени и пространстве отсутствовала жертвенность.

Историк экономики Альберт Хиршманн, проводя анализ возникновения Homo economicus, не упоминает о разрушительной силе раннего капитализма. По Хиршманну, экономическая деятельность была умиротворяющим занятием в противоположность к «погоне за честью и славой… превозносившейся средневековым рыцарским этосом». Хотя внимание Хиршманна в его «Страстях и интересах» обращено к более позднему периоду, возможно, он имел в виду средневекового автора Гильома Коншского, который восхваляет качество, отсутствующее в холерическом темпераменте рыцаря, крестоносца или тем более фанатика-милленариста. Это качество — modestia, которое Гильом Коншский определяет как «добродетель, которая в манерах, жестах и во всех наших поступках помогает нам избегать крайностей как недостаточности, так и излишества».Сам Людовик Святой «соблюдал и приветствовал juste milieu [золотую середину] во всем — в одежде, в пище, в богослужении, в бою. Для него идеальным человеком был prudhomme, цельная личность, которая отличалась от храброго рыцаря тем, что сочетала с доблестью мудрость и меру». Тем не менее Homo economicus по своей природе не знал благоразумия.

Экономический индивидуализм такой тяжестью ложится на современное общество, что мы не можем представить себе альтруизм или сострадание как необходимые составляющие человеческой жизни. А средневековый человек благодаря свой вере — мог. Пренебрегать состоянием своей души считалось неблагоразумием, чистой глупостью. Потеря своего места в христианском обществе означала полную деградацию, звериный образ жизни. Люди небезосновательно рассматривали экономический индивидуализм как разновидность искушения души.